эмоциональность событий
В этом разделе собраны стихотворения, в которых события СВО раскрываются через личное переживание, память, боль, надежду и внутренний голос времени.
Поэзия помогает сказать о том, что не всегда можно передать документом или хроникой: о чувствах людей, ожидании, потере, вере, поддержке и силе человеческого слова.
Средь мародёров, трусов и стыда,
среди осин, уже пропахших местью, —
я буду жить (и проживу) всегда —
образчиком позора и бесчестья,
защитником свободы и добра.
Но — в мельтешенье лиц, имён и зим,
но — в сём дрожанье — из листвы и света:
что будем делать —
с одиночеством моим?
что — с одиночеством своим — я — буду делать?
Всё обостряется — в период катастроф,
и вот теперь — средь клеветы и трусов:
будь, будь готов — да я всегда готов —
к твоим, о Господи, ударам и укусам.
Но — в трепыханье света и ещё
каких-то листьев —
быстрых, жёлтых, белых —
мне холодно (как никогда ещё),
и с этим — ничего — нельзя поделать.
Как я — газеты и людей — листаю,
вот так и ты меня посмотришь на просвет:
и счастье — есть,
и пошлости — хватает.
Пощады — нет.
Опять сентябрь, как будто лошадь дышит,
и там — в саду — солдатики стоят,
и яблоко летит — и это слышно,
и стуки, как лопаты, говорят.
Ни с кем не смог
ни свыкнуться, ни сжиться —
уйдут, умрут, уедут, отгорят —
а то, что там, в твоём мозгу стучится,
так это просто яблоки стучат.
И то, что здесь
сейчас так много солнца,
и то, что ты в своей земле лежишь,
надеюсь, что кого-нибудь коснётся.
Надеюсь, вас. Но всех не поразишь.
А раз неважно всем,
что мне ещё придётся,
а мне действительно ещё придётся быть
сначала яблоком, потом уже травою —
так мне неважно знать: ни то,
что будет мною,
ни то, что мной уже не сможет — быть.
А что уж там во мне рвалось и пело,
и то, что я теперь пою и рвусь,
так это всё мое (сугубо) дело,
и я уж как-нибудь с собою разберусь.
Смирюсь ли я, сорвусь ли, оскудею
или попробую другим путём устать,
я всё равно всегда прожить сумею,
я всё равно всегда посмею стать.
Но — что касается других:
всех тех, которых нет,
которых не было,
которых много было —
то если больно им
глядеть на этот свет
и если это важно вам — спасибо.
Есть фотография одна
(она меня ужасно раздражает),
ты там стоишь в синюшном школьном платье
и в объектив бессмысленно глядишь
(так девочки всегда глядят,
и в этом смысле мальчики умнее).
Прошло лет 25
(ну 26),
и скоро почки жирные взорвутся
и поплывут в какой-то синеве.
Но почему ж тогда так больно мне?
А дело в том,
что с самого начала
и — обрати внимание — при мне
в тебе свершается такое злое дело,
единственное, может быть, большое,
и это дело — недоступно мне.
Но мне, какое дело мне, какое
мне дело — мне
какое дело мне?
Мне 30 лет,
а всё во мне болит
(одно животное мне эти жилы тянет:
то возится во мне,
то просто спит,
а то возьмёт — и так меня ударит,
что даже кровь из дёсен побежит).
Мне стыдно оттого, что я родился
кричащий, красный, с ужасом — в крови.
Но так меня родители любили,
так вдоволь молоком меня кормили,
и так я этим молоком напился,
что нету мне ни смерти, ни любви.
С тех самых пор мне стало жить легко
(как только тёплое я выпил молоко),
ведь ничего со мною не бывает:
другие носят длинные пальто
(моё несбывшееся, лёгкое мое),
совсем другие в классики играют,
совсем других лелеют и крадут
и даже в землю стылую кладут.
Всё это так, но мне немножко жаль,
что не даны мне счастье и печаль,
но если мне удача выпадает,
и с самого утра летит крупа,
и молоко, кипя или звеня,
во мне, морозное и свежее, играет —
тогда мне нравится, что старость наступает,
хоть нет ни старости, ни страсти для меня.
Куда ты, Жень, она же нас глотает,
как леденцы, но ей нельзя наесться.
(Гляди, подводниками станем в животе.)
Так много стало у меня пупков и сердца,
что, как цветочками, я сыплюсь в темноте.
Я так умею воздухом дышать,
как уж никто из них дышать не может.
Ты это прочитай, как водится, прохожий,
у самого себя на шарфе прочитай.
Когда ж меня в моём пальто положат —
вот будет рай, подкладочный мой рай.
Я не хочу, чтоб от меня осталось
каких-то триста грамм весенней пыли.
Так для чего друзья меня хвалили,
а улица Стромынкой называлась?
Из-за того, что сам их пылью мог дышать,
а после на ходу сырые цацки рвать —
ботинкам розовым и тем со мною тесно.
Я бил, я лгал, я сам себя любил
(с детсада жил в крови ужасный синий пыл),
но даже здесь мне больше нету места.
Я не хочу в Сокольниках лежать.
Где пустоцветное моё гуляет детство,
меня, как воробья в слюде, не отыскать.
Но вот когда и впрямь я обветшаю —
искусанный, цветной, — то кто же, кто же
посмеет быть, кем был и смею я?
За этот ад — матерчатый, подкожный, —
хоть кто-нибудь из вас — прости, прости меня.
Я быть собою больше не могу:
отдай мне этот воробьиный рай,
трамвай в Сокольниках, мой детский ад отдай
(а если не отдашь — то украду).
Я сам — где одуванчики присели,
где школьники меня хотят убить —
учитывая эту зелень, зелень,
я столько раз был лучше и честнее,
а столько раз счастливей мог бы быть.
Но вот теперь — за май и шарик голубой,
что крутится, вертится, словно больной,
за эту роскошную, пылкую, свежую пыль,
за то, что я никого не любил,
за то, что баб Тату и маму топчу —
я никому ничего не прощу.
Я всё наврал — я только хуже был,
и то, что шариком игрался голубым,
и парк Сокольники, и Яузу мою,
которую боюсь, а не люблю, —
не пощади и мне не отдавай
(весь этот воробьиный, страшный рай).
Но пощади — кого-нибудь из них,
таких доверчивых, желанных, заводных.
Но видишь ли, взамен такой растрате
я мало что могу тебе отдати.
Не дай взамен — жить в сумасшедшем доме,
не напиши тюрьмы мне на ладони.
Я очень славы и любви хочу.
Так пусть не будет славы и любви,
а только одуванчики в крови.
О Господи, когда ж я отцвету,
когда я в свитере взбесившемся увяну —
так неужель и впрямь я лучше стану,
как воробей смирившийся в грозу?
Но если — кто-нибудь — всю эту ложь разрушит,
и жизнь полезет, как она была
(как ночью лезут перья из подушек),
каким же лёгким и дырявым стану я,
каким раздавленным, огромным, безоружным.
Грустный дождик грустно каплет в грустное окно,
Мокнет плюшевая цапля в синем кимоно.
Сад камней перед отелем скользкий и пустой,
И берёзы в чёрном теле мокнут берестой.
Мы глядим с тобою рядом в сизое стекло,
Ничему не злы, не рады: лило и стекло.
мы не оставим дневников
и рукописей на бумаге
внимательных учеников
и тлена в утлом саркофаге
но воспаряя на весу
туда где нас встречают боги
вот что оставим мы внизу
посты коменты лайки блоги
Сидя на кровавом холме
Я смотрю на десять сторон света:
Четыре основных, четыре промежуточных, верх и низ —
Всего десять.
Я вижу сны, которые ничем не отличаются от реальности —
Такие же гадкие.
Что наверху, то и внизу,
Так сказал Гермес Трисмегист,
И ещё 108 боддхисатв, не исключая Пелевина.
А может ли быть наоборот?
Могу ли я изменить небо,
Если буду раскладывать твёрдый мусор по разным
контейнерам?
Могу ли я так навести порядок в небе?
Разделением мусора?
Здесь, в России?
Дело не в деньгах.
А в чём же ещё?
Конечно, в деньгах. В них всё дело.
Дело — это бизнес,
Business, если в оригинале.
Итс олл эбаут мани, ю ноу.
Так вот, в Гарвардской школе экономики мне рассказали,
Что весь бизнес — это четыре слова:
Buy low, sell high.
Значит, мы должны покупать здесь, в России,
А продавать небу.
Мы пытаемся сделать наоборот —
Мы продаём свою душу внизу,
Дёшево.
И пытаемся на эти деньги купить что-то высокое.
И мы прогораем.
Это называется monkey business.
Мы пытались стать монахами, monks,
А стали обезьянами, monkeys,
Возможно, всё дело в созвучиях и трудностях перевода.
Как мне надоело быть англоязычным русским!
Я бы хотел быть билингвой,
Но по-чеченски я знаю только как выражать соболезнование
По поводу смерти.
Потому что все умирают.
Но это не относится к делу.
Дело — это бизнес.
Свами Прабхупада сказал, что дело души — молиться.
He said: yeah, it is his or her business. To pray.
К слову сказать,
На санскрите я говорю лучше,
Чем по-чеченски.
Но никто не поймёт.
Если бы я жил в горах,
Где суровые горцы возжигают огонь и поливают гимнами
Веды
Я бы чувствовал себя дома,
В своей тарелке.
Как сом, фаршированный капустой.
Сом — это рубль. На некоторых языках.
То же — капуста.
Значит, мы снова говорим о деньгах.
В этом мире нет ничего, кроме денег.
И, самое обидное в том, что и денег никогда нет.
Поэтому некоторые мудрецы сделали вывод,
Что мира нет.
Просто у них не было денег.
Откуда возьмутся деньги, если ты целый день разжигаешь
огонь
И поёшь Веды?
Если ты слишком умный?
Мы можем сказать любому из списка Форбс:
Если ты такой умный, почему ты такой богатый?
Умный должен быть беден.
Мудрый — нищ.
Только так он поймёт, что мира не существует.
Всё это иллюзия
В головах тех глупцов, у которых есть деньги.
И тех, которые печатают журналы,
Чтобы распространять иллюзию, как птичий грипп.
Что, если все мы — птицы, больные гриппом?
У нас высокая температура,
Мы чихаем и не можем летать.
Аппчхи! — Будьте здоровы.
Говорят, помогает переливание крови.
Поэтому так окровавлен мой холм.
И всё залито кровью, все десять сторон света.
Мы льём из пустого в порожнее, переливаем.
И всё бы ничего, но проливаем мы не что иное,
Как содержимое чаши Грааля.
Ведь нет иной крови, кроме крови Христа.
Как нет иного сознания,
Кроме сознания Кришны.
И куда бы ты ни стрелял,
Ты всегда попадаешь в Бога,
В десятку,
В самое сердце.
Группы «Аквариум»
И многих других.
Хочу ли я сам стать боддхисатвой?
В том смысле, чтобы потом, когда я умру,
Какие-то незнакомые мне люди читали сочинённые мной
мантры?
И оказывали уважение
Бирке на левой ноге моего трупа?
Какая разница.
Но я готов,
Я готов отдать всю свою кровь.
Беда в том, что вокруг слишком много вампиров.
И моя кровь не дотечёт до умирающего младенца.
Не спасёт ничьей души.
А только окуклится, обаблится
На счетах вампира или обычного баблоеда.
Об этом подробно рассказано в саге Виктора Олеговича.
Суть в том,
Что нет смысла становиться Христом.
Или даже просто донором.
Теперь за это не платят.
Даже не выдают шоколадки.
Жалко им шоколадок. Суки.
Когда-нибудь закончится зима.
Весна раскроет влажные объятья.
И те, кто не сойдут ещё с ума,
Напишут на снегу: все люди — братья!
Намокнут льды, и белые гробы
Пойдут флотами по Неве и Волге,
И люди удивительной судьбы
Возьмут во рты холодные двустволки.
Земля тепла, а значит, время рыть
Окопы в полный профиль и траншеи,
И наблюдать межзвёздные миры,
И целовать своих любимых в шеи.
И в зимних домиках благие мертвецы
Уютным тлением тепло провозглашают,
И вонь весны летит во все концы,
И птицы чорные погосты украшают.
А если вылезут нахальные цветы,
Напитанные ядом разложенья,
Пойдём на край обрыва — я и ты —
И испытаем силу притяженья.
Вот и дожили мы с тобою, папа, до новой весны.
Скоро станут меньше счета за свет и тепло батарей.
Помню, как ты вызывал на себя огонь батарей,
Мальчик сутулый, никакой не заставший войны.
Помню, ты бредил в горячке: летят самолёты!
Где же зенитки? Почему молчат наши зенитки?
Мама, вздыхая, кусала бинтов твоих белые нитки.
Утром мы все просыпались и шли на работы.
Жили не в сказке. Мы жили в каком-то преддверье
Скорби грядущей, которую загодя ждали.
Галстуки алые гладили, надевали медали.
В наших руках умирали домашние звери.
В год, когда бомбит Сербию авиация НАТО,
К нам залетает, срывая серёжки с вербы,
Бомбы кассетной нечаянная граната.
Папочка, папа, мы тоже, наверное, сербы
Как провожала тебя, заливаясь, собака,
Лаем, слезами, собачье горе почуя.
Двадцать лет мы с тобою жили, кочуя,
А возле дома горел нефтегазовый факел.
Словно никак не закончится Олимпиада,
Мишка летит и плачет над русским простором.
В больнице Назрани видели привезённых из ада
Безногих детей, умирающих в коридорах.
Где же были твои зенитки и батареи?
Танки, ракеты, пулемёты и патронташи?
Ты для меня уже не станешь старее.
«Нас разбомбили советские. Значит, наши».
Мы жили долго.
Хотя знали в мирных жителей армии метят как.
Тебя беспокоили счетов коммунальных строки.
Меня тоже какая-то арифметика.
Нынче весна. Будет тепло и бесплатно.
Солнце не выставит нам ни за один килоджоуль.
Света и воздуха будет отпущено вдоволь.
Детям и девам, и их убивавшим солдатам.
Летом приеду к тебе. Почитаю газеты.
Поговорим, как бывало, о том и об этом.
Ивы могиле твоей подойдут или вербы?
Папочка, папа, мы тоже, наверное, сербы.
В мои годы Аркадий Голиков
Командовал то ли полком, то ли военным округом.
А меня уже считают алкоголиком,
И маузер не сдержать в дрожащих и бледных,
как воск, руках.
Но сегодня, роясь в хламе старом,
Я нашёл и ко впалой прижал груди:
Повести Аркадия Гайдара,
Книгу Скачущего Впереди!
Никто ни в чём не виноват.
И мы ни в чём не виноваты.
Я присягал на газават,
Но жизнь дороже всякой клятвы.
Не полумесяц и седло,
А кресло и ночная лампа,
И кот, которому тепло
Держать меня в мохнатых лапах.
Прощай, убийца с прекрасным ликом!
Орлом испуганным в облаках
Ты видишь горе равнин великих,
Где ветер твой развевает прах.
Приходит ночь. Из сараев ветхих
Выходят крысы на свет луны,
Деревьев тёмных сухие ветки,
Как лапы страха, висят, длинны.
Кусты цепляются за идущих
Тропинкой пыльною вдоль кустов,
И, знак обычный дорог пастушьих,
Навоз коровий в траве густой.
Бездомный пёс одиноко лает,
Окно закрыло усталый глаз,
И только синей свечой пылает
В степи далёкой попутный газ.
Скрипит несмазанная калитка,
Луны крупица упала в чай.
Прощай, убийца с прекрасным ликом,
Убийца демонов, прощай.